Как раз в ту пору вскрывали могилу Грозного в Архангельском соборе, вот мне и вздумалось на пару со своим теневым толмачом Скудновым секретно от всех навестить самого сердитого из русских государей. Отсюда до собора площадь перейти, там все они у меня рядком лежат, здешние цари, и правофланговый – мой Иван вместе с им же убитым сыном. Без охраны отправился, со свечой вошел, как положено. Долго стою – качаюсь в приножье, ноги вянут с могильного холода, а только и слыхать – воск горячий на плиты кап да кап. Потом глухо, сквозь серебро гробнины, шевельнулось в глубине.

По прошествии времени спрашивает голосом спросонья: «Пошто пожаловал, грузинский царь?» Поясняю в том же духе, вот, притащился опытом обменяться по специальности. Даже поцапались сперва: все цари родня, как и нищие. Намекнул: «Дескать, не озоровал бы с медведицей, а то, случается, всею личность с загривка лоскутом на грудки свесит».

«Ишь, трензеля-то затянул, аж глаза навыкат!»

«Ладно, – шутю ему, – лежи – отдыхай, старинушка, управимся!»

«Не захлебнись в кровухе-то, – сочится его смешок. – Убиенники-то не навещают по ночной поре, перстами костяными не щекотят под мышкой? Умещаются ли вкруг постели или под дождем толпятся за окошками?»

«Сплеча-то не брани меня. Не дразнись, Иван. Жизнь при тебе была попроще, наша похлеще. Да и сам-то, кабы покрепче был, не довел бы державу свою до смуты, наследников до убожества».

«У тебя судьба хуже будет, Осип, – сказал царь. – И когда станут новые хозяева изымать мумию твою из каменной берлоги на выкидку, так один из них даже кулаком на нее замахнется...»

«И ударит?» – вкрадчиво спросил я.

«Не допустят, – сказал царь».

И как ни старался выяснить, какою буквой начинается фамилия озорника, ни словом не обмолвилась могильная тишина.

Не вытерпел я его отсебятины:

«А ты сам, спрашиваю, сам чего ради рубил своих бояр наотмашь?.. Не вырубил до конца, вот и покатились под гору и держава, и вера, и самая твоя родня!»

«Так ведь я-то, – слышу, гневаться изволит усопший царь, – я-то спесь да корысть боярские изживал, а ты какой ради всесветно-исторической напраслины неповинных терзаешь? Всю державу сквозь сито Иродово не пропустишь...»

«Смотря какое сито! Ты главных гнезд злодейских недовырубил, так они не только племя твое извели, татарина на престол отчий посадили. У меня Курбских поболе твоего, но я после себя шалунов не оставлю».

И поведал я Ивану, как его же способом свою семибоярщину на чистую воду выводил. После заседанья раз прошусь у них на покой ввиду обостренья недугов: «Устарел, братцы, отпустите в родимый Туруханский край на жаркой печке век долеживать!» Сам же, пригорюнившись на русский образец, смотрю из-под ладошки, как они ждут продолженья, потеют, безмолвствуют. На практике обучены, кто глаза чуть в сторону отвел, враз того и склюну. Один Тимофей Скуднов, верный-то мой, голову опустил при заметно неспокойных руках, да и скула в красных пятнах не зря подрагивает. Зато с другого края подымается чином помельче, настоятельно убеждает не покидать корабль в разыгравшейся международной обстановке под предлогом – что середь моря не отдыхают... Попозже, тоже в час ночной, призвал я увещевателя моего: «Как же ты, Никита, – попрекаю и сам в очи ему смотрю, побледневшему, – отдохнуть не пускаешь, в пучину завтрашнюю гонишь, а я-то сдуру, со слов жены, в преданность твою поверил, на вершину возвел!» В ответ заливается горючими слезами, благо наедине: «Без любимого отца-капитана на мостике ножами исполосуемся по сиротству своему!» Ну, обнял я его на прощанье... Но, сколько в тот раз ни волынились мы с Иваном, так и не удалось радразнить его на признанье – который из двух – Никита или Тимоха, зуб на меня точит, если же оба – то вострее чей?

«Вроде свояки мы с тобой через Темрюковну, – стал я закругляться тогда, – вот и потешил бы Осипа, подарил ему оскорбителя поиграться чуток, пускай без отнятия жизни. Надрубил, разлюбезный Ваня, так уж отрубай! – Но как ни подлаживался, молчит царская гробница: тут и я распалился. – Не желаешь дружка уважить, а Тимоха-то давно в кармане железном у меня сидит. Раз я без подмоги твоей обошелся, то злу пощады нет. Уж постараемся, чтобы вздох Тимохин докатился к тебе в тесную твою каморку.

Хожу с той поры, во сто очей ко всякому приглядываюсь, да разве нашаришь его вслепую!

Предвижу свою историческую судьбу. Посмертно побивая камнями усопшего тирана, потомки обычно не вникают в истинные причины его ожесточенья. Помимо дурного характера или физического изъяна, когда только ужасом подданных удается глушить ущербное сознанье неполноценности, его может раздражать от недостатка гениальности повторность происходящих неудач, также упорное сопротивленье контингентов, подлежащих благодетельным преобразованиям, либо ничем не заживляемая нравственная травма, которую разве только проницательный и великодушный летописец расценит как бескровную, задолго до схватки и еще юному бойцу нанесенную рану. Не стану уточнять, но случается, что, наперед угадывая в нем своего завтрашнего палача, огрызающийся старый мир рывком кусает его в заветное место, стыдней и смертельней нет, потому что без показа врачу, сыну и другу. С годами дряхлеющий диктатор все пристальней, через глаза, ищет в памяти сверстников, также у кое-кого помоложе приметы знания о своей тайне, чтобы погасить заблаговременно, пока не растеклось по стране в посрамленье возглавляемой им идеи. Естественно, горе человеку в маске, если не выдержит испытующего взора.

Сталин на мгновение задумался о чем-то неотвязном, что должно было начаться где-то послезавтра.

Глава XIV

На приведенном эпизоде выпукло прослеживается характерная для иноземного правителя утрата национальных черт по мере погруженья в русскую стихию вплоть до самого произношенья. Перебранка с Грозным почти полностью была выдержана в тоне мужицкой лексики. И если вначале пугала обязывающая ко многому откровенность Хозяина, то с углублением в главную тему земли дымковское сознанье все чаще застилалось нетерпеливым ожиданьем сведений о Вадимовой судьбе. Оно-то и заставило ангела оглянуться на шорох позади – давешняя горничная пришла сменить давно остывший чай на свежий и, почудилось, снова сгинула еще до двери. На долю минуты маленькая помеха отвлекла в сторону внимание вождя, но в паузе затем уместилось совсем крохотное и для его тогдашнего состояния показательное событие, заслуживающее рассмотрения в лупу.

Помимо старокаменных стен и многослойной внутренней охраны, неприступность Кремля обеспечивалась возрастающим ужасом с приближеньем к запретной зоне, где всех поражала одинаковая немота. Ни звука не пробивалось сюда снаружи сквозь войлоком обитые двери, лишь глухой гул славословий, обрекавших вождя на томительное одиночество, не развлекаемое редкими пирушками с наигранным, приказным весельем. Круглосуточное и монотонное, в двести мильонов глоток, величанье болезненно напоминало покорное пылание Москвы. Нестерпимая потребность подхлестнуть, ускорить неминуемое все чаще вынуждала на беспорядочную, без внешнего повода пальбу в ночную мглу затаившейся и тоже бессонной России, чтобы насытить страхом наступившее безмолвие. Как дворцовая тишина издавна служит инструментом для обнаруженья злодейских шагов, так же любая мелочь теперь обретала способность сигнализировать о приближающейся опасности.

– Вообще для успеха нынешней, последней и решительной схватки миров требуется прочный, военный режим, жесткий и бдительный. Ввиду применяемой нами скоростной хирургии дознания и тотального, без судебной волокиты, облавного сыска враг становится коварен, хитер, неуловим. Когда народ начинает мыслить на единой шифрованной волне о том единственном способе избавиться от диктатора, неминуемые заговорщики общаются заочно и молча... не исключается даже, что из конспирации они встречаются лишь во сне, пока в процессе брожения созревшие ручейки ненависти не сольются в лавину. И тогда приходится железом сдирать маску преданности с его лица, чтобы прочесть сокрытый под нею умысел.